— Я бы хотела, — добавила она, — чтобы вы, не дожидаясь моего возвращения, подготовили пусть не купчую, но хотя бы соглашение о продаже «Хвалебного». Не тяните с этим делом, получите подписи моих сыновей. Я составила проект соглашения и посылаю его вам.
Потом она дала телеграмму Марте Жобо, мгновенно съездила со мной в банк, заставив меня снять определенную сумму, которую тут же мне возместила, нацарапав чек на свой банк; при этом она не преминула подчеркнуть, как дорого стоит путешествие, выражением лица побуждая меня предложить ей помощь… от которой она тут же отказалась, быть может в надежде на то, что я буду настаивать. Рысью вернувшись домой, она воспользовалась тем, что младшие были в лицее, а Жаннэ снова занял на днях свое место у электронно-вычислительной машины в страховом обществе, где он работал до военной службы, и насела на Бертиль, все еще не решившую, отпускать ей Саломею или нет. Она наседала и на меня: я не более, чем моя жена, горю желанием отпустить с ней Саломею, но мне не хотелось огорчать дочь, кроме гоголя был зачарован зрелищем такого пылкого покровительства, и мне любопытно было посмотреть, до чего оно может дойти. Она наседала и на девочку, которая, конечно, посчиталась бы с нашей просьбой повременить с поездкой; она набивала ее чемодан, затягивала ремнем и шептала:
— Не бери пример с меня. Не плесневей в своей комнате и в своем разочаровании.
Короче говоря, в шестнадцать часов, пропустив впереди себя Саломею, мадам Резо с широкой улыбкой уже предъявляла контролеру два билета на самолет.
— В сущности, это мое воздушное крещение, — весело сказала она, победоносно махнув нам рукой через барьер.
Мы проводили ее без радости. Десять минут спустя, поднявшись на террасу и вдыхая резкий запах керосина, который становится теперь ароматом дальних странствий, мы увидели, как «Каравелла», выплевывая две серые струи, встала на дыбы над взлетной дорожкой и быстро поднялась в ветчинно-розовое небо, окаймленное на горизонте плотной грядой облаков.
16
Четыре дня — никаких вестей. Может быть, это следовало приписать нерадивости испанской почты? Когда мы посылали Саломею в Шотландию, а на следующий год в Ирландию совершенствоваться в английском языке, я заметил, что без нее в доме становится более пусто, чем без Бландины или Жаннэ; когда ее или Обэна нет, у нас воцаряется особенная тишина, стены словно раздвигаются, паркетины становятся длиннее — Саломея словно укорачивает их своими быстрыми шагами. Я не люблю думать об этом, но все же нельзя не признать, что привязанности, как китайские астры, поддаются пересадке. Есть существа, которые в силу обстоятельств, казалось бы, должны значить для тебя меньше, чем они значат; какое-то время ты стараешься проявлять к ним внимание из чувства долга, а потом их жизнь понемногу заполняет твою. Я это знаю лучше других, но не я один это испытал. Я не вставал из-за письменного стола, а Бландина не отрывалась от своих тетрадей. Бертиль, нервничая, хлопотала по хозяйству. Обэн, вернувшись из школы, одиноко бродил по саду или заглядывал в мой кабинет.
— Ничего нет от Смэ?
На пятый день — в четверг — он с шумом взбежал по лестнице, размахивая двумя совершенно одинаковыми почтовыми открытками, на которых высился вулкан Тейде, тенерифская достопримечательность номер один, в белой шапке на фоне столь же безоблачного, сколь и преувеличенно синего неба. «Отлично, — подумал я, — каждая пишет отдельно». Но у мадам Резо на уме была одна только Саломея: «Чем больше видишь, тем меньше у тебя времени копаться в себе. Я стараюсь показать ей возможно больше. Стараюсь, чтобы под прикрытием защитных очков она не уходила в свои мысли». А Саломея в не меньшей степени была занята мадам Резо: «Десять часов в день она проводит в экскурсиях. Бабушка буквально заполонила Канарские острова — она хочет всюду поспеть и всем насладиться: напиток сангрия, достопримечательности, устрицы, морские купания. Завтра она решила непременно слетать на „кукурузнике“ до Тен-Бела…» Саломея, правда, добавляла: «Надеюсь, вы скучаете по мне так же, как я скучаю по всем Эрдэ». И это все. Письма располагают к признаниям. Открытки же, которые может прочесть почтальон, выручают тех, кто к признаниям не склонен.
Но все же, чтобы нас не расстраивать, они стали присылать по открытке ежедневно. На всех были аккуратно наклеены разноцветные марки для Обэна, который отклеивал их, держа над паром у носика чайника: все они отличались яркостью красок, и на большинстве были изображены высокие бетонные здания, вознесшиеся среди цветов, чудесных пляжей, алоэ и банановых деревьев с огромными листьями, неизменно обтрепанными по краям. Наши путешественницы рикошетом летали от одного острова к другому: от Тенерифе к острову Гомера, от Иерро к Гран-Канария… А в это время мы, не двигаясь с места, рикошетом летали от белого к черному, от тревог к успокоению.
Прежде всего появился полицейский в штатском — толстенький, вежливый, он беспрестанно кивал головой и ласково задавал вопросы. Он собирал сведения — «ничего серьезного, мсье и мадам» — в связи с одним небольшим дельцем о торговле марихуаной. Некий Гонзаго Флормонтэн, «приятель ваших детей — не так ли? — и в первую очередь мадемуазель Саломеи, по общему мнению прелестной девушки»… не приносил ли им когда-нибудь этот Гонзаго сигареты? Не приходилось ли нам обращать внимание на специфический запах? Не замечали ли мы, что идет какая-то торговля? Слава богу, Бертиль расхохоталась, и инспектор удовольствовался, вместе с чашкой кофе, моим безграничным удивлением.
Спустя неделю, в сумерки, у наших дверей позвонил доктор Флормонтэн. Поглаживая рукой розовую лысину, он начал с того, что попросил нас извинить его сына, которому «не удалось» в течение десяти дней дать нам о себе знать. Я ответил, что, как и все, имею о нем сведения, ибо слухами земля полнится. Доктор сразу же начал изливаться в жалобах: бедный мальчик! Его ужасно подвели дурные приятели. Мы, которые его хорошо знаем, разумеется, не можем в этом сомневаться. Но отклика с нашей стороны не последовало; тогда вдруг этот доктор, столь холодно ставивший диагнозы, гнусавя и заикаясь, принялся защищать сына — речь его могла скорее разжалобить, нежели убедить. У единственного сына единственный отец — отец никогда не признает, что сын у него негодяй. Но, уходя, доктор имел неосторожность небрежно спросить меня, не знаю ли я, что сталось с лодкой.
— Я знаю только, в каких целях ее использовали, и знаю, что приятели Гонзаго вовремя ее угнали, — ответил я.
Папаша оторопел.
— Но тогда дело куда серьезнее, чем я думал, — испуганно сказал он. Во всяком случае, никому об этом не говорите.
Он дернул плечом, выпрямился, на прощание кивнул головой и влез в свою машину, ни слова не проронив о Саломее. Моя холодность, естественно, не позволила ему обнаружить подлинную цель своего визита.
Но я догадывался о ней, и вскоре, когда пришло первое письмо из XIV округа, догадки мои подтвердились. Одно из двух: либо узник возвращал свободу моей дочери, либо пытался уцепиться за нее. О том, чтобы это проверить, не могло быть и речи: подобно тому как желтая черта на дороге считается стеной, так и запечатанный конверт должен считаться неприкосновенным; и это относится не только к моей обидчивой молодежи, но и к Обэну — личные письма дают ему веское основание смотреть на себя как на личность: раз письмо адресовано ему, значит, какое-то третье лицо оказало ему внимание, для него трудился почтальон, родные уважают тайну его переписки. Когда-то я ненавидел власть тираническую и потому теперь не переношу никакой власти, в том числе и своей собственной, и предпочитаю заменять ее решениями, принятыми сообща, позволяя себе разве что «направлять» их. Моя деликатность того же происхождения: я слишком негодовал в те времена, когда мсье Резо фильтровал наши письма, когда он, по дальнозоркости сдвинув очки на кончик своего большого носа, подвергал тщательной проверке и то, что мы отправляли, и то, что получали, да еще передавал своей супруге для дополнительного просмотра.